Симонов Константин Михайлович. Живые и мертвые

«Une recontre», в российском прокате «Одна встреча», фильм, который оставил у меня приятное воспоминание.

Этот фильм показывает тему супружеской неверности с непривычного ракурса. Главным героям уже далеко за сорок, у каждого есть семья, успешная карьера, выработанные годами принципы… Основная загвоздка в том, что Он женат и по-своему счастлив, Она одинока, сама воспитывает твоих детей и, как любая женщина, ищет того, с кем можно разделить свою жизнь. Героиня Софи Марсо, Эльза, — творческая личность, писательница без серьезных отношений, принципиально не встречающаяся с женатыми. Герой Франсуа Клюзе, Пьер, — примерный семьянин, именно ради своей жены он в корне изменил стиль жизни и оставил в прошлом любовные похождения.

Оба пересекаются в непринужденной обстановке, завязывают приятную беседу и мило проводят время. Однако, именно это знакомство разжигает взаимный интерес, оба ждут возможности увидеться еще раз. Это действительно происходит; только во второй раз они уже не скрывают своей симпатии.

Чего мы ожидаем? Скорее всего, захватывающей истории, доказывающей, что любви все возрасты покорны. Что ж, и да и нет. Режиссер намеренно позволяет нам на протяжении всей картины оценивать новоиспеченных любовников, осуждать их поступки, одобрять, сопереживать, надеяться… По моему скромному мнению, она осознанно не углубляется в описание образов главных героев и их повседневной жизни, создавая тем самым шаблон, в котором мы можем увидеть самих себя. На протяжении всего фильма задается один и тот же вопрос: «А что будет, если?..», на который в одиночку пытается ответить герой Пьера. Почему в одиночку? Скорее всего потому, что Эльзу связывают меньшие обязательства и она готова практически здесь и сейчас впустить в свою жизнь нового мужчину, новую любовь. Пьер, наоборот, взвешивает каждый свой шаг и оценивает каждый возможный сценарий развития событий, пытаясь сохранить семью и, одновременно, почувствовать себя молодым и любимым. И тут он поступает как большинство мужчин: не связывает себя обещаниями, старается не выдать свой секрет дома, дразнит Эльзу откровенными признаниями, которые ни к чему не приводят. Пьер кладет на одну чашу весов все то, чего он успел добиться в жизни, на другую — свои новые мечты и просчитывает, как много он потеряет и что обретет взамен.

Стоит ли его осуждать? Как ни странно, у меня ни на секунду не родилось желание укорить его в нерешительности и трусости. Возможно это правда, и любви все возрасты покорны, только в каждом ли возрасте есть возможность на переворот? Каждый ли может уйти от семьи ради новой страсти? Тем более, что Пьер по-своему счастлив со своей женой и она совсем не заслуживает быть несчастной, любовь — это не консервы со сроком годности на упаковке. Можно ли пожертвовать всем ради мимолетного счастья, или скорее, своих желаний и фантазий? Будет ли оно долговечно? Воплотятся ли наши фантазии или окажутся бесплодными?

Пьер находит достаточно неоднозначное решение, отвечая на все вопросы одним лишь: «Чтобы история никогда не заканчивалась, ее лучше не начинать»…

Прекрасное французское кино, приправленное отличным саунтреком и запоминающимися диалогами. Желаю приятного просмотра!

2017-06-12 00:22:18 - Любовь Андреевна Зачетнова
Это было утром. Командир батальона Кошелев позвал к себе Семена Школенко и объяснил, как всегда без долгих слов:
`Языка` надо достать.
Достану, сказал Школенко.
Он вернулся к себе в окоп, проверил автомат, повесил на пояс три диска, приготовил пять гранат, две простые и три противотанковые, положил их в сумку, потом огляделся и, подумав, взял припасенную в солдатском мешке медную проволочку и спрятал ее в карман.
Идти предстояло вдоль берега. Он пошел не спеша, с оглядкой. Кругом все было тихо. Школенко прибавил шагу и, чтобы сократить расстояние, стал пересекать лощинку напрямик, по мелкому кустарнику. Раздалась пулеметная очередь. Пули прошли где-то близко. Школенко лег и с минуту лежал неподвижно.
Так они и пошли обратно впереди немец со взваленным на плечи пулеметом, сзади Школенко. Немец шел медленно, спотыкаясь; он не сопротивлялся, но, видимо, не терял надежды встретить кого-нибудь, кто его выручит, и тянул время. Школенко, который все предыдущее делал неторопливо, теперь торопился. Чувство одиночества и страха, что ему каждую минуту из-за любого куста могут выстрелить в спину, не было ему чуждо. Теперь ему хотелось скорее вернуться, и он нетерпеливо подталкивал немца в спину.
Он вскочил во весь рост, держа автомат наизготове. Взрыв был очень сильным, и немцы, как и в прошлый раз, лежали убитые, только на этот раз никто не остался на ногах, лежали все. Потом один, тот, который оставался у телефона, пошевелился. Школенко подошел к нему и тронул его ногой. Немец перевернулся, лежа на земле, поднял руки и заговорил, но что в горячке Школенко не разобрал.
Ты стрелял? спросил Сатаров.
Я, кивнул Школенко.
Вот, поранил их, показал Сатаров рукой на окровавленных людей. А где же все?
А я один, ответил Школенко. А вы тут что?
Мы могилу себе рыли, сказал Сатаров. Нас двое автоматчиков стерегли. Они, как услышали взрыв побежали. А ты, значит, один?
Один, повторил Школенко и посмотрел на минометы. Времени терять было нельзя вот первое, о чем подумал он в эту минуту. И следствием этой мысли было мгновенное решение. Скорее минометы берите, сказал он, чего зря время проводите. Сейчас к своим пойдем.
Он шел сзади вырученных им из плена и видел окровавленные тела раненых. `Хорошо, что еще не убил, думал он. А кто ж их знал, думал немцы`. И он вслух повторил это шедшему рядом с ним Сатарову.
Не знал, думал немцы.
Конечно, просто ответил Сатаров. А то как же.
Через полтора часа они дошли до батальона. Школенко отрапортовал и, выслушав благодарность капитана, отошел на пять шагов и ничком лег на землю.
Усталость сразу навалилась на него. Открытыми глазами он смотрел на травинки, росшие около, и казалось странным, что все это было и кончилось, а он вот живет, и кругом растет трава, и все кругом такое же, как было утром.
https://vk.com/topic-10175642_35809989





(16)Как так нет документов?

(22) Да, вздохнул Баранов.






(40)Красноармеец, сначала запинаясь, а потом все уверенней, стремясь ничего не забыть, начал рассказывать, как они три дня назад, приехав из армии, заночевали в штабе дивизии, как утром полковник ушёл в штаб, а кругом сразу начала

(1)Перед вечерним привалом произошла ещё одна встреча, непохожая на все другие. (2)Из двигавшегося по самой чащобе леса бокового дозора пришел сержант, приведя с собой двух вооруженных людей. (3)Один из них был низкорослый красноармеец, в потертой кожаной куртке поверх гимнастерки и с винтовкой на плече. (4)Другой высокий, красивый человек лет сорока, с орлиным носом и видневшейся из-под пилотки благородной сединой, придававшей значительность его моложавому, чистому, без морщин лицу; на нем были хорошие галифе и хромовые сапоги, на плече висел новенький ППШ, с круглым диском, но пилотка на голове была грязная, засаленная, и такой же грязной и засаленной была нескладно сидевшая на нем красноармейская гимнастерка, не сходившаяся на шее и короткая в рукавах.
(5) Товарищ комбриг, подходя к Серпилину вместе с этими двумя людьми, косясь на них и держа наготове винтовку, сказал сержант, разрешите доложить? (6)Привел задержанных. (7)Задержал и привел под конвоем, потому что не объясняют себя, а также по их виду. (8)Разоружать не стали, потому что отказались, а мы не хотели без необходимости открывать в лесу огонь.
(9) Заместитель начальника оперативного отдела штаба армии полковник Баранов, отрывисто, бросив руку к пилотке и вытянувшись перед Серпилиным и стоявшим рядом с ним Шмаковым, сердито, с ноткой обиды сказал человек с автоматом.
(10) Серпилин! - воскликнул он, разведя руками, и трудно было понять, то ли это жест крайнего изумления, то ли он хочет обнять Серпилина.
(11) Да, я комбриг Серпилин, - неожиданно сухим, жестяным голосом сказал Серпилин, командир вверенной мне дивизии, а вот кто вы, пока не вижу. (12)Ваши документы!
(13) Серпилин, я Баранов, ты что, с ума сошел?
(14) В третий раз прошу вас предъявить документы, сказал Серпилин все тем же жестяным голосом.
(15) У меня нет документов, после долгой паузы сказал Баранов.
(16)Как так нет документов?
(17) Так вышло, я случайно потерял... (18)Оставил в той гимнастерке, когда менял вот на эту... красноармейскую. (19)Баранов задвигал пальцами по своей засаленной, не по росту, тесной гимнастерке.
(20) Оставили документы в той гимнастерке? (21)А полковничьи знаки различия у вас тоже на той гимнастерке?
(22) Да, вздохнул Баранов.
(23) А почему же я должен вам верить, что вы заместитель начальника оперативного отдела армии полковник Баранов?
(24) Но ты же меня знаешь, мы же с тобой вместе в академии служили! уже совсем потерянно пробормотал Баранов.
(25) Предположим, что так, - нисколько не смягчаясь, все с той же непривычной для Синцова жестяной жесткостью сказал Серпилин, но если бы вы встретили не меня, кто бы мог подтвердить вашу личность, звание и должность?
(26) Вот он, показал Баранов на стоявшего рядом с ним красноармейца в кожаной куртке. (27) Это мой водитель.
(28) А у вас есть документы, товарищ боец? не глядя на Баранова, повернулся Серпилин к красноармейцу.
(29) Есть... красноармеец на секунду запнулся, не сразу решив, как обратиться к Серпилину, есть, товарищ генерал! (30)Он распахнул кожанку, вынул из кармана гимнастерки обернутую в тряпицу красноармейскую книжку и протянул её.
(31) Так, вслух прочел Серпилин. (32) `Красноармеец Золотарев Пётр Ильич, воинская часть 2214`. (33)Ясно. (34)И он отдал красноармейцу книжку.
(35) Скажите, товарищ Золотарев, вы можете подтвердить личность, звание и должность этого человека, вместе с которым вас задержали? и он, по-прежнему не поворачиваясь к Баранову, показал на него пальцем.
(36) Так точно, товарищ генерал, это действительно полковник Баранов, я его водитель.
(37) Значит, вы удостоверяете, что это ваш командир?
(38) Так точно, товарищ генерал.
(39) При каких обстоятельствах оказались здесь? спросил он после паузы.
(40)Красноармеец, сначала запинаясь, а потом все уверенней, стремясь ничего не забыть, начал рассказывать, как они три дня назад, приехав из армии, заночевали в штабе дивизии, как утром полковник ушёл в штаб, а кругом сразу начала

6
Было солнечное утро. Полтораста человек, оставшихся от серпилинского полка, шли густыми лесами днепровского левобережья, спеша поскорей удалиться от места переправы. Среди этих ста пятидесяти человек каждый третий был легко ранен. Пятерых тяжелораненых, которых чудом удалось перетащить на левый берег, меняясь, несли на носилках двадцать самых здоровых бойцов, выделенных для этого Серпилиным.
Несли и умирающего Зайчикова. Он то терял сознание, то, очнувшись, смотрел на синее небо, на качавшиеся над головой верхушки сосен и берез. Мысли путались, и ему казалось, что все качается: спины несущих его бойцов, деревья, небо. Он с усилием прислушивался к тишине; ему то чудились в ней звуки боя, то вдруг, придя в себя, он ничего не слышал, и тогда ему казалось, что он оглох, - на самом же деле это просто была настоящая тишина.
В лесу было тихо, только поскрипывали от ветра деревья, да слышались шаги усталых людей, да иногда позвякивали котелки. Тишина казалась странной не только умирающему Зайчикову, но и всем остальным. Они так отвыкли от нее, что она казалась им опасной. Напоминая о кромешном аде переправы, над колонной еще курился парок от обсыхавшего на ходу обмундирования.
Выслав вперед и по сторонам дозоры и оставив Шмакова двигаться с тыловым охранением, Серпилин сам шел в голове колонны. Он с трудом передвигал ноги, но шедшим вслед за ним казалось, что он шагает легко и быстро, уверенной походкой человека, знающего, куда он идет, и готового идти вот так много дней подряд. Эта походка нелегко давалась Серпилину: он был немолод, потрепан жизнью и сильно утомлен последними днями боев, но он знал, что отныне, в окружении, нет ничего неважного и незаметного. Важно и заметно все, важна и заметна и эта походка, которой он идет в голове колонны.
Удивляясь тому, как легко и быстро идет комбриг, Синцов шел следом за ним, перевешивая автомат с левого плеча на правое и обратно: у него болели от усталости спина, шея, плечи, болело все, что могло болеть.
Солнечный июльский лес был чудо как хорош! В нем пахло смолой и нагретым мхом. Солнце, пробиваясь через покачивающиеся ветки деревьев, шевелилось на земле теплыми желтыми пятнами. Среди прошлогодней хвои зеленели кустики земляники с веселыми красными капельками ягод. Бойцы то и дело на ходу нагибались за ними. При всей своей усталости Синцов шел и не уставал замечать красоту леса.
«Живы, - думал он, - все-таки живы!» Серпилин три часа назад приказал ему составить поименный список всех, кто переправился. Он составил список и знал, что в живых осталось сто сорок восемь человек. Из каждых четырех, пошедших ночью на прорыв, трое погибли в бою или утонули, а остался в живых только один - четвертый, и сам он тоже был таким - четвертым.
Идти и идти бы так вот этим лесом и к вечеру, уже не встречаясь с немцами, выйти прямо к своим - вот было бы счастье! А почему бы и не так? Не всюду же немцы, в конце концов, да и наши, возможно, отступили не так уж далеко!
- Товарищ комбриг, как вы думаете, может быть, дойдем сегодня до наших?
- Когда дойдем, не знаю, - полуобернулся на ходу Серпилин, - знаю, что когда-нибудь дойдем. Пока спасибо и на этом!
Он начал серьезно, а кончил с угрюмой иронией. Мысли его были прямо противоположны мыслям Синцова. Судя по карте, сплошным лесом, минуя дороги, можно было идти самое большее еще двадцать километров, и он рассчитывал пройти их до вечера. Двигаясь дальше на восток, нужно было не там, так тут пересечь шоссе, а значит, встретиться с немцами. Опять углубиться без встречи с ними в зеленевшие на карте по ту сторону шоссе лесные массивы было бы слишком удивительной удачей. Серпилин не верил в нее, а это значило, что ночью при выходе на шоссе придется снова вести бой. И он шел и думал об этом будущем бое среди тишины и зелени леса, приведших Синцова в такое блаженное и доверчивое состояние.
- Где комбриг? Товарищ комбриг! - увидев Серпилина, весело прокричал подбежавший к нему красноармеец из головного дозора. - Меня лейтенант Хорышев прислал! Наших встретили, из Пятьсот двадцать седьмого!
- Смотри-ка! - радостно отозвался Серпилин. - Где же они?
- А вон, вон! - красноармеец ткнул пальцем вперед, туда, где в зарослях показались фигуры шедших навстречу военных.
Забыв об усталости, Серпилин прибавил шагу.
Люди из 527-го полка шли во главе с двумя командирами - капитаном и младшим лейтенантом. Все они были в обмундировании и с оружием. Двое несли даже ручные пулеметы.
- Здравствуйте, товарищ комбриг! - останавливаясь, молодцевато сказал курчавый капитан в сдвинутой набок пилотке.
Серпилин вспомнил, что видел его как-то в штабе дивизии, - если не изменяла память, это был уполномоченный Особого отдела.
- Здравствуй, дорогой! - сказал Серпилин. - С прибытием в дивизию, тебя за всех! - И он, обняв, крепко поцеловал его.
- Вот явились, товарищ комбриг, - сказал капитан, растроганный этой не положенной по уставу лаской. - Говорят, командир дивизии с вами здесь.
- Здесь, - сказал Серпилин, - вынесли командира дивизии, только… - Он, не договорив, перебил себя: - Сейчас пойдем к нему.
Колонна остановилась, все радостно смотрели на вновь прибывших. Их было не много, но всем казалось, что это лишь начало.
- Продолжайте движение, - сказал Серпилин Синцову. - До положенного привала, - он посмотрел на свои большие ручные часы, - еще двадцать минут.
Колонна нехотя двинулась дальше, а Серпилин, жестом пригласив идти за собой не только капитана и младшего лейтенанта, но и всех бывших с ними красноармейцев, медленно зашагал навстречу колонне, - раненых несли в середине ее.
- Опустите, - тихо сказал Серпилин бойцам, несшим Зайчикова.
Бойцы опустили носилки на землю. Зайчиков лежал неподвижно, закрыв глаза. Радостное выражение исчезло с лица капитана. Хорышев сразу при встрече сказал ему, что командир дивизии ранен, но вид Зайчикова поразил его. Лицо командира дивизии, которое он помнил толстым и загорелым, сейчас было худым и мертвенно-бледным. Нос заострился, как у покойника, а на бескровной нижней губе виднелись черные отпечатки зубов. Поверх шинели лежала белая, слабая, неживая рука. Комдив умирал, и капитан понял это сразу, как только его увидел.
- Николай Петрович, а Николай Петрович, - с трудом согнув ноющие от усталости ноги и став на одно колено рядом с носилками, тихо позвал Серпилин.
Зайчиков сначала пошарил по шинели рукой, потом закусил губу и только после этого открыл глаза.
- Наших встретили, из Пятьсот двадцать седьмого!
- Товарищ командир дивизии, уполномоченный Особого отдела Сытин явился в ваше распоряжение! Привел с собою подразделение в составе девятнадцати человек.
Зайчиков молча посмотрел снизу вверх и сделал короткое, слабое движение лежавшими на шинели белыми пальцами.
- Опуститесь пониже, - сказал Серпилин капитану. - Зовет.
Тогда уполномоченный, так же как и Серпилин, встал на одно колено, и Зайчиков, опустив прикушенную губу, шепотом сказал ему что-то, что тот не сразу расслышал. Поняв по его глазам, что он не расслышал, Зайчиков с усилием еще раз повторил сказанное.
- Комбриг Серпилин принял дивизию, - прошептал он, - рапортуйте ему.
- Разрешите доложить, - так и не вставая с колена, но обращаясь теперь уже одновременно и к Зайчикову и к Серпилину, сказал уполномоченный, - вынесли с собой знамя дивизии.
Одна щека Зайчикова слабо дрогнула. Он хотел улыбнуться, но ему не удалось.
- Где оно? - шевельнул он губами. Шепота не было слышно, но глаза попросили: «Покажите!» - и все это поняли.
- Старшина Ковальчук вынес на себе, - сказал уполномоченный. - Ковальчук, достаньте знамя.
Но Ковальчук уже и без того, не дожидаясь, расстегнул ремень и, уронив его на землю и задрав гимнастерку, разматывал обмотанное вокруг тела полотнище знамени. Размотав, он прихватил его за края и растянул так, чтобы командир дивизии видел все знамя - измятое, пропитанное солдатским потом, но спасенное, с хорошо знакомыми, вышитыми золотом по красному шелку словами: «176-я Краснознаменная Стрелковая дивизия Рабоче-Крестьянской Красной Армии».
Глядя на знамя, Зайчиков заплакал. Он плакал так, как может плакать обессиленный и умирающий человек, - тихо, не двигая ни одним мускулом лица; слеза за слезой медленно катилась из обоих его глаз, а рослый Ковальчук, державший знамя в громадных, крепких руках и глядевший поверх этого знамени в лицо лежавшему на земле и плакавшему командиру дивизии, тоже заплакал, как может плакать здоровый, могучий, потрясенный случившимся мужчина, - горло его судорожно сжималось от подступавших слез, а плечи и большие руки, державшие знамя, ходуном ходили от рыданий. Зайчиков закрыл глаза, тело его дрогнуло, и Серпилин испуганно схватил его за руку.
Нет, он не умер, в запястье продолжал биться слабый пульс, - он просто уже в который раз за утро потерял сознание.
- Поднимите носилки и идите, - тихо сказал Серпилин бойцам, которые, повернувшись к Зайчикову, молча смотрели на него.
Бойцы взялись за ручки носилок и, плавно подняв их, понесли.
- Знамя возьмите обратно на себя, - обратился Серпилин к Ковальчуку, продолжавшему стоять со знаменем в руках, - раз вынесли, несите и дальше.
Ковальчук бережно сложил знамя, обмотал вокруг тела, опустил гимнастерку, поднял с земли ремень и перепоясался.
- Товарищ младший лейтенант, пристраивайтесь с бойцами в хвост колонны, - сказал Серпилин лейтенанту, который тоже за минуту до этого плакал, а сейчас смущенно стоял рядом.
Когда хвост колонны прошел мимо, Серпилин придержал уполномоченного за руку и, оставив между собой и последними шедшими в колонне бойцами интервал в десять шагов, пошел рядом с уполномоченным.
- Теперь докладывайте, что знаете и что видели.
Уполномоченный стал рассказывать о последнем ночном бое. Когда начальник штаба дивизии Юшкевич и командир 527-го полка Ершов решили ночью прорываться на восток, бой был тяжелым; прорывались двумя группами с намерением потом соединиться, но не соединились. Юшкевич погиб на глазах уполномоченного, напоровшись на немецких автоматчиков, а жив ли Ершов, командовавший другой группой, и куда он вышел, если жив, уполномоченный не знал. К утру он сам пробился и вышел в лес с двенадцатью человеками, потом встретил еще шестерых во главе с младшим лейтенантом. Это было все, что он знал.
- Молодец, уполномоченный, - сказал Серпилин. - Знамя дивизии вынесли. Кто позаботился, ты?
- Я.
- Молодец, - повторил Серпилин. - Командира дивизии перед смертью порадовал!
- Умрет? - спросил уполномоченный.
- А ты разве не видишь? - спросил, в свою очередь, Серпилин. - Потому и принял от него команду. Прибавь шагу, пойдем догоним голову колонны. Можешь шагу прибавить или силенок нет?
- Могу, - улыбнулся уполномоченный. - Я молодой.
- Какого года?
- С шестнадцатого.
- Двадцать пять лет, - присвистнул Серпилин. - Быстро вашему брату звания отваливают!
В полдень, едва колонна успела расположиться на первый большой привал, произошла еще одна обрадовавшая Серпилина встреча. Все тот же шедший в головном дозоре глазастый Хорышев заметил расположившуюся в густом кустарнике группу людей. Шестеро спали вповалку, а двое - боец с немецким автоматом и женщина-военврач, сидевшая в кустах с наганом на коленях, - сторожили спящих, но сторожили плохо. Хорышев созорничал - вылез из кустов прямо перед ними, крикнул: «Руки вверх!» - и чуть не получил за это очередь из автомата. Оказалось, что эти люди тоже из их дивизии, из тыловых частей. Один из спавших был техник-интендант, начальник продсклада, он вывел всю группу, состоявшую из него, шести кладовщиков и ездовых и женщины-врача, случайно заночевавшей в соседней избе.
Когда их всех привели к Серпилину, техник-интендант, немолодой, лысый, уже в дни войны мобилизованный человек, рассказал, как еще три ночи назад в деревню, где они стояли, ворвались немецкие танки с десантом на броне. Он со своими людьми выбрался задами на огороды; винтовки были не у всех, но сдаваться немцам не хотелось. Он, сам сибиряк, в прошлом красный партизан, взялся вывести людей лесами к своим.
- Вот и вывел, - сказал он, - правда, не всех - одиннадцать человек потерял: на немецкий дозор нарвались. Однако четырех немцев убили и оружие взяли. Она одного немца из нагана стрельнула, - кивнул техник-интендант на врачиху.
Врачиха была молоденькая и такая крохотная, что казалась совсем девочкой. Серпилин и стоявший рядом с ним Синцов, да и все, кто был кругом, смотрели на нее с удивлением и нежностью. Их удивление и нежность еще усилились, когда она, жуя горбушку хлеба, стала в ответ на расспросы рассказывать о себе.
Обо всем происшедшем с ней она говорила как о цепи вещей, каждую из которых ей было совершенно необходимо сделать. Она рассказала, как окончила зубоврачебный институт, а потом стали брать комсомолок в армию, и она, конечно, пошла; а потом выяснилось, что во время войны никто не лечит у нее зубы, и тогда она из зубного врача стала медсестрою, потому что нельзя же было ничего не делать! Когда при бомбежке убило врача, она стала врачом, потому что надо было его заменить; и сама поехала в тыл за медикаментами, потому что необходимо было их достать для полка. Когда же в деревню, где она заночевала, ворвались немцы, она, конечно, ушла оттуда вместе со всеми, потому что не оставаться же ей с немцами. А потом, когда они встретились с немецким дозором и началась перестрелка, впереди ранило одного бойца, он сильно стонал, и она поползла перевязать его, и вдруг прямо перед ней выскочил большой немец, и она вытащила наган и убила его. Наган был такой тяжелый, что ей пришлось стрелять, держа его двумя руками.
Она рассказала все это быстро, детской скороговоркой, потом, доев горбушку, села на пенек и начала рыться в санитарной сумке. Сначала она вытащила оттуда несколько индивидуальных пакетов, а потом маленькую черную лакированную дамскую сумочку. Синцов с высоты своего роста увидел, что у нее в этой сумочке лежали пудреница и черная от пыли помада. Запихнув поглубже пудреницу и помаду, чтобы их никто не увидел, она вытащила зеркальце и, сняв пилотку, стала расчесывать свои детские, мягкие, как пух, волосы.
- Вот это женщина! - сказал Серпилин, когда маленькая врачиха, расчесав волосы и поглядев на окружавших ее мужчин, как-то незаметно отошла и исчезла в лесу. - Вот это женщина! - повторил он, хлопнув по плечу догнавшего колонну и подсевшего к нему на привале Шмакова. - Это я понимаю! При такой и трусить-то совестно! - Он широко улыбнулся, блеснув своими стальными зубами, откинулся на спину, закрыл глаза и в ту же секунду уснул.
Синцов, проехав спиной по стволу сосны, опустился на корточки, поглядел на Серпилина и сладко зевнул.
- А вы женаты? - спросил у него Шмаков.
Синцов кивнул и, отгоняя от себя сон, попробовал представить, как бы все вышло, если б Маша тогда, в Москве, настояла на своем желании ехать вместе с ним на войну и это удалось бы им… Вот они вылезли бы вместе с ней из поезда в Борисове… И что дальше? Да, это трудно было себе представить… И все-таки в глубине души он знал, что в тот горький день их прощания была права она, а не он.
Сила злобы, которую он после всего пережитого испытывал к немцам, стерла многие границы, раньше существовавшие в его сознании; для него уже не существовало мыслей о будущем без мысли о том, что фашисты должны быть уничтожены. И почему же, собственно, Маша не могла чувствовать то же, что он? Почему он хотел отнять у нее то право, которое никому не даст отнять у себя, то право, которое попробуй отними у этой вот маленькой докторши!
- А дети есть или нет? - прервал его мысли Шмаков.
Синцов, все время, весь этот месяц, при каждом воспоминании упорно убеждавший себя, что все в порядке, что дочь уже давно в Москве, коротко объяснил, что произошло с его семьей. На самом деле чем насильственней убеждал он себя, что все хорошо, тем слабее верил в это.
Шмаков посмотрел на его лицо и понял, что лучше было не задавать этого вопроса.
- Ладно, спите, - привал короткий, и первого сна доглядеть не успеете!
«Какой уж теперь сон!» - сердито подумал Синцов, но, с минуту посидев с открытыми глазами, клюнул носом в колени, вздрогнул, снова открыл глаза, хотел что-то сказать Шмакову и вместо этого, уронив голову на грудь, заснул мертвым сном.
Шмаков с завистью посмотрел на него и, сняв очки, стал тереть глаза большим и указательным пальцами: глаза болели от бессонницы, казалось, дневной свет колет их даже через зажмуренные веки, а сон не шел и не шел.
За последние трое суток Шмаков увидел столько мертвых ровесников своего убитого сына, что отцовская скорбь, силою воли загнанная в самые недра души, вышла из этих недр наружу и разрослась в чувство, которое относилось уже не только к сыну, а и к тем другим, погибшим на его глазах, и даже к тем, чьей гибели он не видел, а только знал о ней. Это чувство все росло и росло и наконец стало таким большим, что из скорби превратилось в гнев. И этот гнев душил сейчас Шмакова. Он сидел и думал о фашистах, которые повсюду, на всех дорогах войны, насмерть вытаптывали сейчас тысячи и тысячи таких же ровесников Октября, как его сын, - одного за другим, жизнь за жизнью. Сейчас он ненавидел этих немцев так, как когда-то ненавидел белых. Большей меры ненависти он не знал, и, наверное, ее и не было в природе.
Еще вчера ему нужно было усилие над собой, чтобы отдать приказ расстрелять немецкого летчика. Но сегодня, после душераздирающих сцен переправы, когда фашисты, как мясники, рубили из автоматов воду вокруг голов тонущих, израненных, но все еще не добитых людей, в его душе перевернулось что-то, до этой последней минуты все еще не желавшее окончательно переворачиваться, и он дал себе необдуманную клятву впредь не щадить этих убийц нигде, ни при каких обстоятельствах, ни на войне, ни после войны - никогда!
Должно быть, сейчас, когда он думал об этом, на его обычно спокойном лице доброго от природы, немолодого интеллигентного человека появилось выражение настолько необычное, что он вдруг услышал голос Серпилина:
- Сергей Николаевич! Что с тобой? Случилось что?
Серпилин лежал на траве и, широко открыв глаза, смотрел на него.
- Ровно ничего. - Шмаков надел очки, и лицо его приняло обычное выражение.
- А если ничего, тогда скажи, который час: не пора ли? А то лень зря конечностями шевелить, - усмехнулся Серпилин.
Шмаков посмотрел на часы и сказал, что до конца привала осталось семь минут.
- Тогда еще сплю. - Серпилин закрыл глаза.
После часового отдыха, который Серпилин, несмотря на усталость людей, не позволил затянуть ни на минуту, двинулись дальше, постепенно сворачивая на юго-восток.
До вечернего привала к отряду присоединилось еще три десятка бродивших по лесу людей. Из их дивизии больше никого не попалось. Все тридцать человек, встреченные после первого привала, были из соседней дивизии, стоявшей южней по левому берегу Днепра. Все это были люди из разных полков, батальонов и тыловых частей, и хотя среди них оказались три лейтенанта и один старший политрук, никто не имел представления ни где штаб дивизии, ни даже в каком направлении он отходил. Однако по отрывочным и часто противоречивым рассказам все-таки можно было представить общую картину катастрофы.
Судя по названию мест, из которых шли окруженцы, к моменту немецкого прорыва дивизия была растянута в цепочку почти на тридцать километров по фронту. Вдобавок она не успела или не сумела как следует укрепиться. Немцы бомбили ее двадцать часов подряд, а потом, выбросив в тылы дивизии несколько десантов и нарушив управление и связь, одновременно под прикрытием авиации сразу в трех местах начали переправу через Днепр. Части дивизии были смяты, местами побежали, местами ожесточенно дрались, но это уже не могло изменить общего хода дела.
Люди из этой дивизии шли небольшими группами, по двое и по трое. Одни были с оружием, другие без оружия. Серпилин, поговорив с ними, всех поставил в строй, перемешав с собственными бойцами. Невооруженных он поставил в строй без оружия, сказав, что придется самим добыть его в бою, оно для них не запасено.
Серпилин разговаривал с людьми круто, но не обидно. Только старшему политруку, оправдывавшемуся тем, что он шел хотя и без оружия, но в полном обмундировании и с партбилетом в кармане, Серпилин желчно возразил, что коммунисту на фронте надо хранить оружие наравне с партбилетом.
- Мы не на Голгофу идем, товарищ дорогой, - сказал Серпилин, - а воюем. Если вам легче, чтобы фашисты вас к стенке поставили, чем своей рукой комиссарские звезды срывать, - это значит, что у вас совесть есть. Но нам одного этого мало. Мы не встать к стенке хотим, а фашистов к стенке поставить. А без оружия этого не совершишь. Так-то вот! Идите в строй, и ожидаю, что вы будете первым, кто приобретет себе оружие в бою.
Когда смущенный старший политрук отошел на несколько шагов, Серпилин окликнул его и, отцепив одну из двух висевших у пояса гранат-лимонок, протянул на ладони.
- Для начала возьмите!
Синцов, в качестве адъютанта записывавший в блокнот фамилии, звания и номера частей, молча радовался тому запасу терпения и спокойствия, с которым Серпилин говорил с людьми.
Нельзя проникнуть в душу человека, но Синцову за эти дни не раз казалось, что сам Серпилин не испытывает страха смерти. Наверное, это было не так, но выглядело так.
В то же время Серпилин не делал виду, что не понимает, как это люди боятся, как это они могли побежать, растеряться, бросить оружие. Наоборот, он давал почувствовать им, что понимает это, но в то же время настойчиво вселял в них мысль, что испытанный ими страх и пережитое поражение - все это в прошлом. Что так было, но так больше не будет, что они потеряли оружие, но могут приобрести его вновь. Наверное, поэтому люди не отходили от Серпилина подавленными, даже когда он говорил с ними круто. Он справедливо не снимал с них вины, но и не переваливал всю вину только на их плечи. Люди чувствовали это и хотели доказать, что он прав.
Перед вечерним привалом произошла еще одна встреча, непохожая на все другие. Из двигавшегося по самой чащобе леса бокового дозора пришел сержант, приведя с собой двух вооруженных людей. Один из них был низкорослый красноармеец, в потертой кожаной куртке поверх гимнастерки и с винтовкой на плече. Другой - высокий, красивый человек лет сорока, с орлиным носом и видневшейся из-под пилотки благородной сединой, придававшей значительность его моложавому, чистому, без морщин лицу; на нем были хорошие галифе и хромовые сапоги, на плече висел новенький ППШ, с круглым диском, но пилотка на голове была грязная, засаленная, и такой же грязной и засаленной была нескладно сидевшая на нем красноармейская гимнастерка, не сходившаяся на шее и короткая в рукавах.
- Товарищ комбриг, - подходя к Серпилину вместе с этими двумя людьми, косясь на них и держа наготове винтовку, сказал сержант, - разрешите доложить? Привел задержанных. Задержал и привел под конвоем, потому что не объясняют себя, а также по их виду. Разоружать не стали, потому что отказались, а мы не хотели без необходимости открывать в лесу огонь.
- Заместитель начальника оперативного отдела штаба армии полковник Баранов, - отрывисто, бросив руку к пилотке и вытянувшись перед Серпилиным и стоявшим рядом с ним Шмаковым, сердито, с ноткой обиды сказал человек с автоматом.
- Извиняемся, - услышав это и, в свою очередь, прикладывая руку к пилотке, сказал приведший задержанных сержант.
- А чего вы извиняетесь? - повернулся к нему Серпилин. - Правильно сделали, что задержали, и правильно, что привели ко мне. Так действуйте и в дальнейшем. Можете идти. Попрошу ваши документы, - отпустив сержанта, повернулся он к задержанному, не называя его по званию.
Губы у того дрогнули, и он растерянно улыбнулся. Синцову показалось, что этот человек, наверное, был знаком с Серпилиным, но только сейчас узнал его и поражен встречей.
Так оно и было. Человек, назвавший себя полковником Барановым и действительно носивший эту фамилию и звание и состоявший в той должности, которую он назвал, когда его подвели к Серпилину, был так далек от мысли, что перед ним здесь, в лесу, в военной форме, окруженный другими командирами, может оказаться именно Серпилин, что в первую минуту лишь отметил про себя, что высокий комбриг с немецким автоматом на плече очень напоминает ему кого-то.
- Серпилин! - воскликнул он, разведя руками, и трудно было понять, то ли это жест крайнего изумления, то ли он хочет обнять Серпилина.
- Да, я комбриг Серпилин, - неожиданно сухим, жестяным голосом сказал Серпилин, - командир вверенной мне дивизии, а вот кто вы, пока не вижу. Ваши документы!
- Серпилин, я Баранов, ты что, с ума сошел?
- В третий раз прошу вас предъявить документы, - сказал Серпилин все тем же жестяным голосом.
- У меня нет документов, - после долгой паузы сказал Баранов.
- Как так нет документов?
- Так вышло, я случайно потерял… Оставил в той гимнастерке, когда менял вот на эту… красноармейскую. - Баранов задвигал пальцами по своей засаленной, не по росту, тесной гимнастерке.
- Оставили документы в той гимнастерке? А полковничьи знаки различия у вас тоже на той гимнастерке?
- Да, - вздохнул Баранов.
- А почему же я должен вам верить, что вы заместитель начальника оперативного отдела армии полковник Баранов?
- Но ты же меня знаешь, мы же с тобой вместе в академии служили! - уже совсем потерянно пробормотал Баранов.
- Предположим, что так, - нисколько не смягчаясь, все с той же непривычной для Синцова жестяной жесткостью сказал Серпилин, - но если бы вы встретили не меня, кто бы мог подтвердить вашу личность, звание и должность?
- Вот он, - показал Баранов на стоявшего рядом с ним красноармейца в кожаной куртке. - Это мой водитель.
- А у вас есть документы, товарищ боец? - не глядя на Баранова, повернулся Серпилин к красноармейцу.
- Есть… - красноармеец на секунду запнулся, не сразу решив, как обратиться к Серпилину, - есть, товарищ генерал! - Он распахнул кожанку, вынул из кармана гимнастерки обернутую в тряпицу красноармейскую книжку и протянул ее.
- Так, - вслух прочел Серпилин. - «Красноармеец Золотарев Петр Ильич, воинская часть 2214». Ясно. - И он отдал красноармейцу книжку. - Скажите, товарищ Золотарев, вы можете подтвердить личность, звание и должность этого человека, вместе с которым вас задержали? - И он, по-прежнему не поворачиваясь к Баранову, показал на него пальцем.
- Так точно, товарищ генерал, это действительно полковник Баранов, я его водитель.
- Значит, вы удостоверяете, что это ваш командир?
- Так точно, товарищ генерал.
- Брось издеваться, Серпилин! - нервно крикнул Баранов.
Но Серпилин даже и глазом не повел в его сторону.
- Хорошо, что хоть вы можете удостоверить личность вашего командира, а то, не ровен час, могли бы и расстрелять его. Документов нет, знаков различия нет, гимнастерка с чужого плеча, сапоги и бриджи комсоставские… - Голос Серпилина с каждой фразой становился все жестче и жестче. - При каких обстоятельствах оказались здесь? - спросил он после паузы.
- Сейчас я тебе все расскажу… - начал было Баранов.
Но Серпилин, на этот раз полуобернувшись, прервал его:
- Пока я не вас спрашиваю. Говорите… - снова повернулся он к красноармейцу.
Красноармеец, сначала запинаясь, а потом все уверенней, стремясь ничего не забыть, начал рассказывать, как они три дня назад, приехав из армии, заночевали в штабе дивизии, как утром полковник ушел в штаб, а кругом сразу началась бомбежка, как вскоре один приехавший из тыла шофер сказал, что там высадился немецкий десант, и он, услышав это, на всякий случай вывел машину. А еще через час прибежал полковник, похвалил его, что машина стоит уже наготове, вскочил в нее и приказал скорей гнать назад, в Чаусы. Когда они выехали на шоссе, впереди была уже сильная стрельба и дым, они свернули на проселок, поехали по нему, но опять услышали стрельбу и увидели на перекрестке немецкие танки. Тогда они свернули на глухую лесную дорогу, с нее съехали прямо в лес, и полковник приказал остановить машину.
Рассказывая все это, красноармеец иногда искоса взглядывал на своего полковника, как бы ища у того подтверждения, а тот стоял молча, низко опустив голову. Для него начиналось самое тяжкое, и он понимал это.
- Приказал остановить машину, - повторил последние слова красноармейца Серпилин, - и что дальше?
- Потом товарищ полковник приказал мне вынуть из-под сиденья мою старую гимнастерку и пилотку, я как раз недавно получил новое обмундирование, а старую гимнастерку и пилотку при себе оставил - на всякий случай, если под машиной лежать. Товарищ полковник снял свою гимнастерку и фуражку и надел мою пилотку и гимнастерку, сказал, что придется теперь пешком выходить из окружения, и велел мне облить машину бензином и поджечь. Но только я, - шофер запнулся, - но только я, товарищ генерал, не знал, что товарищ полковник забыл там документы, в своей гимнастерке, я бы, конечно, напомнил, если б знал, а то так все вместе с машиной и зажег.
Он чувствовал себя виноватым.
- Вы слышите? - Серпилин повернулся к Баранову. - Ваш боец сожалеет, что не напомнил вам о ваших документах. - В голосе его прозвучала насмешка. - Интересно, что произошло бы, если б он вам о них напомнил? - Он снова повернулся к шоферу: - Что было дальше?
- Дальше шли два дня, прячась. Пока вас не встретили…
- Благодарю вас, товарищ Золотарев, - сказал Серпилин. - Занеси его в списки, Синцов. Догоняйте колонну и становитесь в строй. Довольствие получите на привале.
Шофер было двинулся, потом остановился и вопросительно посмотрел на своего полковника, но тот по-прежнему стоял, опустив глаза в землю.
- Идите! - повелительно сказал Серпилин. - Вы свободны.
Шофер ушел. Наступила тяжелая тишина.
- Зачем вам понадобилось при мне спрашивать его? Могли бы спросить меня, не компрометируя перед красноармейцем.
- А я спросил его потому, что больше доверяю рассказу бойца с красноармейской книжкой, чем рассказу переодетого полковника без знаков различия и документов, - сказал Серпилин. - Теперь мне, по крайней мере, ясна картина. Приехали в дивизию проследить за выполнением приказов командующего армией. Так или не так?
- Так, - упрямо глядя в землю, сказал Баранов.
- А вместо этого удрали при первой опасности! Все бросили и удрали. Так или не так?
- Не совсем.
- Не совсем? А как?
Но Баранов молчал. Как ни сильно чувствовал он себя оскорбленным, возражать было нечего.
- Скомпрометировал я его перед красноармейцем! Ты слышишь, Шмаков? - повернулся Серпилин к Шмакову. - Смеху подобно! Он струсил, снял с себя при красноармейце командирскую гимнастерку, бросил документы, а я его, оказывается, скомпрометировал. Не я вас скомпрометировал перед красноармейцем, а вы своим позорным поведением скомпрометировали перед красноармейцем командный состав армии. Если мне не изменяет память, вы были членом партии. Что, партийный билет тоже сожгли?
- Все сгорело, - развел руками Баранов.
- Вы говорите, что случайно забыли в гимнастерке все документы? - тихо спросил впервые вступивший в этот разговор Шмаков.
- Случайно.
- А по-моему, вы лжете. По-моему, если бы ваш водитель напомнил вам о них, вы бы все равно избавились от них при первом удобном случае.
- Для чего? - спросил Баранов.
- Это уж вам виднее.
- Но я же с оружием шел.
- Если вы документы сожгли, когда настоящей опасности и близко не было, то оружие бросили бы перед первым немцем.
- Он оружие себе оставил потому, что в лесу волков боялся, - сказал Серпилин.
- Я против немцев оставил оружие, против немцев! - нервно выкрикнул Баранов.
- Не верю, - сказал Серпилин. - У вас, у штабного командира, целая дивизия под руками была, так вы из нее удрали! Как же вам одному с немцами воевать?
- Федор Федорович, о чем долго говорить? Я не мальчик, все понимаю, - вдруг тихо сказал Баранов.
Но именно это внезапное смирение, словно человек, только что считавший нужным оправдываться изо всех сил, вдруг решил, что ему полезней заговорить по-другому, вызвало у Серпилина острый прилив недоверия.
- Что вы понимаете?
- Свою вину. Я смою ее кровью. Дайте мне роту, наконец, взвод, я же все-таки не к немцам шел, а к своим, в это можете поверить?
- Не знаю, - сказал Серпилин. - По-моему, ни к кому вы не шли. Просто шли в зависимости от обстоятельств, как обернется…
- Я проклинаю тот час, когда сжег документы… - снова начал Баранов, но Серпилин перебил его:
- Что сейчас жалеете - верю. Жалеете, что поторопились, потому что к своим попали, а если бы вышло иначе - не знаю, жалели бы. Как, комиссар, - обратился он к Шмакову, - дадим этому бывшему полковнику под команду роту?
- Нет, - сказал Шмаков.
- Взвод?
- Нет.
- По-моему, тоже. После всего, что вышло, я скорей доверю вашему водителю командовать вами, чем вам им! - сказал Серпилин и впервые на полтона мягче всего сказанного до этого обратился к Баранову: - Пойдите и станьте в строй с этим вашим новеньким автоматом и попробуйте, как вы говорите, смыть свою вину кровью… немцев, - после паузы добавил он. - А понадобится - и своей. Данной нам здесь с комиссаром властью вы разжалованы в рядовые до тех пор, пока не выйдем к своим. А там вы объясните свои поступки, а мы - свое самоуправство.
- Все? Больше вам нечего мне сказать? - подняв на Серпилина злые глаза, спросил Баранов.
Что-то дрогнуло в лице Серпилина при этих словах; он даже на секунду закрыл глаза, чтобы спрятать их выражение.
- Скажите спасибо, что за трусость не расстреляли, - вместо Серпилина отрезал Шмаков.
- Синцов, - сказал Серпилин, открывая глаза, - занесите в списки части бойца Баранова. Пойдите с ним, - он кивнул в сторону Баранова, - к лейтенанту Хорышеву и скажите ему, что боец Баранов поступает в его распоряжение.
- Твоя власть, Федор Федорович, все выполню, но не жди, что я тебе это забуду.
Серпилин заложил за спину руки, хрустнул ими в запястьях и промолчал.
- Пойдемте со мной, - сказал Баранову Синцов, и они стали догонять ушедшую вперед колонну.
Шмаков пристально посмотрел на Серпилина. Сам взволнованный происшедшим, он чувствовал, что Серпилин потрясен еще больше. Видимо, комбриг тяжело переживал позорное поведение старого сослуживца, о котором, наверно, раньше был совсем другого, высокого мнения.
- Федор Федорович!
- Что? - словно спросонок, даже вздрогнув, отозвался Серпилин: он погрузился в свои мысли и забыл, что Шмаков идет рядом с ним, плечо в плечо.
- Чего расстроился? Долго вместе служили? Хорошо его знали?
Серпилин посмотрел на Шмакова рассеянным взглядом и ответил с непохожей на себя, удивившей комиссара уклончивостью:
- А мало ли кто кого знал! Давайте лучше до привала шагу прибавим!
Шмаков, не любивший навязываться, замолчал, и они оба, прибавив шагу, до самого привала шли рядом, не говоря ни слова, каждый занятый своими мыслями.
Шмаков не угадал. Хотя Баранов действительно служил с Серпилиным в академии, Серпилин не только был о нем не высокого мнения, а, наоборот, был самого дурного. Он считал Баранова не лишенным способностей карьеристом, интересовавшимся не пользой армии, а лишь собственным продвижением по службе. Преподавая в академии, Баранов готов был сегодня поддерживать одну доктрину, а завтра другую, называть белое черным и черное белым. Ловко применяясь к тому, что, как ему казалось, могло понравиться «наверху», он не брезговал поддерживать даже прямые заблуждения, основанные на незнании фактов, которые сам он прекрасно знал.
Его коньком были доклады и сообщения об армиях предполагаемых противников; выискивая действительные и мнимые слабости, он угодливо замалчивал все сильные и опасные стороны будущего врага. Серпилин, несмотря на всю тогдашнюю сложность разговоров на такие темы, дважды обругал за это Баранова с глазу на глаз, а в третий раз публично.
Ему потом пришлось вспомнить об этом при совершенно неожиданных обстоятельствах; и один бог знает, какого труда стоило ему сейчас, во время разговора с Барановым, не выразить всего того, что вдруг всколыхнулось в его душе.
Он не знал, прав он или не

Всенощное бдение состоит из трех частей: вечерни, и первого часа. Вечерня - первая служба дневного церковного круга. Круг начинается с вечерни потому, что и день в древности считался с вечера: «и бысть вечер и бысть утро » (Быт. 1;5). Вечерню можно сравнить с ранним утром истории человечества - радостно и светло было это начало истории человека, но ненадолго: скоро человек согрешил и сделал свою жизнь темной, печальной ночью. Эти события и изображает вечерня.

Священник и диакон обходят храм с . Каждение фимиама - ладана изображаетвеяние Духа Божия, Который, по слову Библии, «носился » над первозданным миром, рождая жизнь Своею Божественною силою: «и Дух Божий ношашеся верху воды » (Быт. 1:2). Двери алтаря в это время отворены. изображает, с одной стороны, небо, жилище Божие, с другой - рай, жилище Адама и Еввы в прошлом и жилище праведных в настоящем и будущем. Таким образом, открытые в это время двери изображают райское блаженство прародителей Адама и Еввы в раю.

Затем Царские двери затворяются, этим действием вспоминается печальное событие, когда «затворились врата рая грехом Адамовым ». Прародители были изгнаны из места блаженства «на труд и скорбь ». Изображая скорбящего, плачущего перед вратами потерянного рая Адама, священник, стоя пред алтарем, в вечерних молитвах молит Господа, чтобы Он, щедрый и милостивый, услышал нашу молитву, «не яростию обличил нас, ниже гневом наказал нас, но сотворил бы с нами по милости Своей ». Христиане через диакона и клир в великой ектении просят помилования души и, вспоминая грех Адама и потерю рая, словами первого псалма скорбят о печальной участи тех, кто идет дорогой греха, и радуются радостной участи праведных, которые исполняют закон Господень.

Пение псалмов и стихер

«Блажен муж, иже нейде на совет нечестивых » (псалом 1;1). Счастлив человек, который не идет на собрание злых и не ходит путями неправедных и не сидит в собрании развратителей; его воля - в «законе Господни», о законе Господнем размышляет он день и ночь. Вслед за первым псалмом читаютсявторой итретий. Они раскрывают ту же мысль, что и в первом: Господь не оставляет праведных. Напрасно враги замышляют злое против праведного: Господь защита его (псалом 2-й), Он защищает праведного днем и в ночном сне, и праведнику не страшны нападения врагов (псалом 3-й). «Плач Адама» у затворенных дверей рая еще сильнее и ярче выражается далее, в стихах 140, 141 и 129 псалмов. В них мольбы к Господу принять нашу вечернюю молитву, как жертву вечернюю, как фимиам благоуханный.

Ветхозаветные стихи соединяются с новозаветными, в которых выражается радость человека о совершенном Господом деле спасения, прославляется праздник или святой. Эти песнопения называются стихерами «на Господи воззвах». В виде перехода к «утру спасения » поются догматические вдохновенные песни, называемые догматиками - Богородичными. Догматики - полное изложение учения о Господе Исусе Христе, о соединенных в Нем Божественной и человеческой природе. Это учение раскрыто в третьем члене Символа веры и в трудах 3, 4, 5 и 6 Вселенских соборов. Пресвятая Богородица, воспетая в догматиках, «небесная дверь » для согрешивших и лестница на небо, по которой сошел на землю Сын Божий, и люди восходят на небо.

Вечерний вход и паремии

Двери алтаря открыты. Священник в предшествии диакона выходит боковыми, а не Царскими дверями, изображая Господа, Который пришел на землю не в славе царской, а в зраке раба, как тихий свет вечера, скрывший солнечную Божественную Свою славу. И входит в алтарь через Царские врата, знаменуя, что через Господа Христа и смерть Его «царския врата неба » подняли «свои князи » и открылись для всех, идущих за Господом. Диакон возглашает: «Премудрость прости ». «Свете тихии » - так, дожив до заката солнца и видя вечерний свет, воспеваем Бога Отца, Сына и святого Духа.

История повествует нам о происхождении церковной песни «Свете тихии». Однажды на одной из Иерусалимских гор сидел мудрый старец, патриарх Софроний. Его задумчивый взгляд долго простирался по необъятно раскинувшемуся перед ним горизонту и наконец остановился на потухающих лучах палестинского солнца. Кругом царила глубокая тишина. Живительный вечерний воздух был напоен приятной прохладой и сильным запахом горных цветов. Картина за картиной проходили перед умственным взором патриарха. Он представлял себе, как здесь, на той же горе, перед своими страданиями взирал на Иерусалим Спаситель. Тогда так же, как и теперь, тихий свет заходящего солнца падал на стены и улицы славного города. И склонявшееся к западу вещественное солнце склонило ум патриарха к представлению себе Солнца невещественного - Сына Божия, Который сошел к темному человечеству, чтобы просветить его. Радостью наполнилось сердце мудрого старца, и из его восторженных уст полилась вдохновенная песнь. С тех пор в течение многих веков оглашает наши храмы эта священная песнь, и она никогда не потеряет своей красоты и умилительности.

В праздники вслед за прокимном читаются паремии. Так называются избранные места из Священного Писания Ветхого Завета, содержащие в пророчествах или прообразах указание на событие вспоминаемого праздника. В Богородичные праздники, например, читаетсяо видении Иаковом лестницы , бывшей прообразом Богородицы, нашей лестницы к небу. На Воздвижение - о древе, брошенном Моисеем для услаждения горьких вод Мерры. Дерево это преобразовало Крест Господень.

После паремий произноситсясугубая ектения : «Рцем вси». За сугубой ектенией, после молитвы о том, чтобы Господь помог безгрешно закончить день «Сподоби, Господи, в вечер сей без греха сохранитися нам», произносится ектения просительная. В ней, как и в предшествующей молитве, мы просим у Господа, чтобы Он помог весь вечер провести в совершенстве, свято, в мире и без греха.

Лития и стихеры на стиховне

Далее совершается лития . Произошла лития из обычая во время общественных бедствий совершать покаянное моление среди города или даже за его стенами. Указание на это находим у блаженного Симеона Солунского . «Лития , - пишет он, - бывает в притворе в субботу и праздники, а во время какой-нибудь нашедшей язвы или иного бедствия совершается среди города, или вне, около стен, при стечении народа ». На такое происхождение литии указывает и содержание ее молитвословий. Смысл литии таков: стоя «вдали», как мытарь, мы, как мытарь, и молимся: Господи, мы недостойны храма Твоего, недостойны посмотреть на высоту небесную, но Ты прими нас, введи в Эдем Небесный, чертоги неба, которые открыты нам кровью Сына Божия и которые мы снова закрываем для себя жизнью в нечистоте и грехе.

Соответственно общему смыслу литии и молитва «Господи помилуй» - молитва кающихся - здесь повторяется 40, 30 и 50 раз . На литии мы молимся о том, чтобыГосподь спас людей своих, благословил их, как детей своих. Молимся о стране, о епископе ио всем священном чине; о всякой душе христианской, скорбящей и озлобленной и помощи Божией требующей; об усопших отцах и братиях. Все эти моления возносит Церковь, призывая в предстательство Пресвятую Богородицу и всех святых. Затем в главопреклонной молитве священник молится, чтобы Господь, по молитвам святых, даровал нам прощение грехов, избавил нас от всякого врага и всех нас помиловал и спас, как благии и человеколюбец .

Совершив литию, иерей входит в храм; пред священником несут лампады, которые, как и во всяком другом входе, изображают божественный свет святых. За отцом, как бы входящим на небо, следуют и прочие, сопровождая настоятеля,как бы Исуса Христа, указывающего путь всем. Затем следует обычное продолжение вечерни, начиная с пения стиховных стихер, которые поются двумя ликами, соединившимися вместе посреди храма. Стихеры эти называются стиховными потому, что к ним присоединяются стихи из псалмов. В воскресный день поются воскресные стихи: «Господь воцарися»; если же бывает другой праздник, то полагаются другие избранные из псалмов стихи; если же празднуется память какого-либо святого, то поются по чину стихи из псалмов, соответствующие воспоминаемому лицу, то есть в честь святителя, мученика или преподобного.

Встречая Господа Спасающего, молимся полными радости и надежды словами праведного Симеона Богоприимца : «Ныне отпущаеши раба Своего, Владыко, по слову Твоему, с миром; ибо видели очи мои спасение Твое, которое Ты уготовал пред лицом всех народов, свет к просвещению язычников и славу народа Твоего Израиля ».

В будничном богослужении «Ныне отпущаеши» имеет не только смысл исповедания нашей радости о Господе пришедшем: эта молитва, вместе с тем, - напутствие ко сну грядущим, напоминание о последнем сне, сне смерти, чтобы мы шли ко сну с мыслью о Господе и суде Его.

--------
Библиотека Русской веры

Благословение хлебов

По окончании пения стиховных стихер священник подходит к стоящему посреди храма столу, на котором находится блюдо с пятью хлебами и сосудами с пшеницею, вином и маслом . Во время пения троекратно тропаря совершается каждение вокруг стола, а по окончании пения диакон возглашает: «Господу помолимся», на что певцы отвечают: «Господи помилуй». Затем священник произносит особую молитву, заканчивая ее крестообразным ограждением одним из хлебов над другими хлебами. В этой молитве священник просит Господа, благословившего пять хлебов и пять тысяч народа насытившего, благословить предложенные хлебы, пшеницу, вино и масло, умножить их во всем мире и вкушающих от них верных освятить .

Обычай благословения хлебов есть отзвук древних «агап », трапезы верных, после совершения «бдения ». Всенощное бдениев первые века, когда Церковь еще скрывалась в темноте катакомб, а отчасти и во времена святителя Иоанна Златоуста, длилось с вечера и до утра, всю ночь (Касс., кн. III, гл. 8 и 9). Поэтому для подкрепления верующих, намеревающихся остаться на всю ночь в Церкви, после пения вечерни обыкновенно раздроблялись и раздавались хлебы, пшеница, вино и елей. Священник, в заключение вечерни испросив благословение Господне на присутствующих в храме, с диаконом выходили из алтаря, садились на свое место со всеми присутствовавшими в храме, и все вкушали благословенную пищу с елеем.

Порядок вечерни

Иерей: «Благословен Бог наш».

Чтец: «Аминь»; «Царю небесныи»; Трисвятое и по «Отче наш», «Господи помилуй» 12 раз; Слава и ныне; «Приидите поклонимся» (трижды); псалом 103 «Благослови, душе моя, Господа»; ектения великая; кафизма рядовая; малая ектения. После малой ектении, «Господи воззвах» и стихеры на 6 : три из Октая и три из Минеи. Слава и ныне; Богородичен (если среда или пяток - крестобогородичен, из Минеи же наряду). Если в Минее на «Слава» положена стихера святому, тогда на «И ныне» поется Богородичен по гласу этой стихеры. После Богородична читается: «Свете тихий»; прокимен дню; «Сподоби, Господи».

Затем просительная ектения : «Исполним вечерние молитвы». После этой ектении поются стихеры «на стиховне» - из Октая. После стихер чтец читает: «Ныне отпущаеши»; Трисвятое и «Отче наш». После «Отче наш», тропарь святому из Минеи; Слава и ныне; Богородичен, по гласу тропаря и по дню. Затем сугубая ектения: «Помилуй нас, Боже».

После ектении бывает отпуст :

Диакон или иерей : «Премудрость»

Иерей: «Пресвятая Госпоже Богородице, спаси нас»;

Певцы: «Честнейшую херувим»;

Иерей: «Слава Тебе, Боже наш»;

Певцы: Слава и ныне; «Господи помилуй», дважды; «Господи благослови»;

Иерей: «Христос истинный Бог наш» и прочее;

Певцы: «Аминь»; «Господи помилуй», трижды.

Порядок великой вечерни

Великая или полиелеосная вечерня отличается от повседневной вечерни следующим:

1) стихеры «на Господи воззвах» и стихеры «на стиховне» поются только из Минеи: Октай не употребляется, а Богородичны после стихер и тропаря поются воскресные;

2) вместо рядовой кафизмы поется: «Блажен муж» (1-й антифон первой кафизмы);

3) после стихер «на Господи воззвах», во время пения Богородична, бывает малый выход с кадилом, а после прокимна читаются три паремии;

4) после паремий такой порядок вечерни: ектения: «Рцем вси»; читается: «Сподоби, Господи»; ектения: «Исполним вечерния молитвы наша»; стихеры «на стиховне»; «Ныне отпущаеши»; Трисвятое; «Отче наш»; тропарь; Слава и ныне; Богородичен. Затем отпуст, как на вседневной вечерне.

Порядок малой вечерни

Малая вечерня от повседневной отличается следующим:

1) не бывает: великой ектении, рядовой кафизмы, малой ектении, а также и просительной;

2) вместо полной сугубой ектении произносится сокращенная из трех прошений: 1) Помилуй нас, Боже; 2) о стране и 3) за всю братию и за вся христианы;

3) стихеры «на Господи воззвах» поются только на 4.

Шмаков с завистью посмотрел на него и, сняв очки, стал тереть глаза большим и указательным пальцами: глаза болели от бессонницы, казалось, дневной свет колет их даже через зажмуренные веки, а сон не шел и не шел.

За последние трое суток Шмаков увидел столько мертвых ровесников своего убитого сына, что отцовская скорбь, силою воли загнанная в самые недра души, вышла из этих недр наружу и разрослась в чувство, которое относилось уже не только к сыну, а и к тем другим, погибшим на его глазах, и даже к тем, чьей гибели он не видел, а только знал о ней. Это чувство все росло и росло и наконец стало таким большим, что из скорби превратилось в гнев. И этот гнев душил сейчас Шмакова. Он сидел и думал о фашистах, которые повсюду, на всех дорогах войны, насмерть вытаптывали сейчас тысячи и тысячи таких же ровесников Октября, как его сын, – одного за другим, жизнь за жизнью. Сейчас он ненавидел этих немцев так, как когда-то ненавидел белых. Большей меры ненависти он не знал, и, наверное, ее и не было в природе.

Еще вчера ему нужно было усилие над собой, чтобы отдать приказ расстрелять немецкого летчика. Но сегодня, после душераздирающих сцен переправы, когда фашисты, как мясники, рубили из автоматов воду вокруг голов тонущих, израненных, но все еще не добитых людей, в его душе перевернулось что-то, до этой последней минуты все еще не желавшее окончательно переворачиваться, и он дал себе необдуманную клятву впредь не щадить этих убийц нигде, ни при каких обстоятельствах, ни на войне, ни после войны – никогда!

Должно быть, сейчас, когда он думал об этом, на его обычно спокойном лице доброго от природы, немолодого интеллигентного человека появилось выражение настолько необычное, что он вдруг услышал голос Серпилина:

Сергей Николаевич! Что с тобой? Случилось что?

Серпилин лежал на траве и, широко открыв глаза, смотрел на него.

Ровно ничего. – Шмаков надел очки, и лицо его приняло обычное выражение.

А если ничего, тогда скажи, который час: не пора ли? А то лень зря конечностями шевелить, – усмехнулся Серпилин.

Шмаков посмотрел на часы и сказал, что до конца привала осталось семь минут.

Тогда еще сплю. – Серпилин закрыл глаза.

После часового отдыха, который Серпилин, несмотря на усталость людей, не позволил затянуть ни на минуту, двинулись дальше, постепенно сворачивая на юго-восток.

До вечернего привала к отряду присоединилось еще три десятка бродивших по лесу людей. Из их дивизии больше никого не попалось. Все тридцать человек, встреченные после первого привала, были из соседней дивизии, стоявшей южней по левому берегу Днепра. Все это были люди из разных полков, батальонов и тыловых частей, и хотя среди них оказались три лейтенанта и один старший политрук, никто не имел представления ни где штаб дивизии, ни даже в каком направлении он отходил. Однако по отрывочным и часто противоречивым рассказам все-таки можно было представить общую картину катастрофы.

Судя по названию мест, из которых шли окруженцы, к моменту немецкого прорыва дивизия была растянута в цепочку почти на тридцать километров по фронту. Вдобавок она не успела или не сумела как следует укрепиться. Немцы бомбили ее двадцать часов подряд, а потом, выбросив в тылы дивизии несколько десантов и нарушив управление и связь, одновременно под прикрытием авиации сразу в трех местах начали переправу через Днепр. Части дивизии были смяты, местами побежали, местами ожесточенно дрались, но это уже не могло изменить общего хода дела.

Люди из этой дивизии шли небольшими группами, по двое и по трое. Одни были с оружием, другие без оружия. Серпилин, поговорив с ними, всех поставил в строй, перемешав с собственными бойцами. Невооруженных он поставил в строй без оружия, сказав, что придется самим добыть его в бою, оно для них не запасено.

Серпилин разговаривал с людьми круто, но не обидно. Только старшему политруку, оправдывавшемуся тем, что он шел хотя и без оружия, но в полном обмундировании и с партбилетом в кармане, Серпилин желчно возразил, что коммунисту на фронте надо хранить оружие наравне с партбилетом.

Мы не на Голгофу идем, товарищ дорогой, – сказал Серпилин, – а воюем. Если вам легче, чтобы фашисты вас к стенке поставили, чем своей рукой комиссарские звезды срывать, – это значит, что у вас совесть есть. Но нам одного этого мало. Мы не встать к стенке хотим, а фашистов к стенке поставить. А без оружия этого не совершишь. Так-то вот! Идите в строй, и ожидаю, что вы будете первым, кто приобретет себе оружие в бою.

Когда смущенный старший политрук отошел на несколько шагов, Серпилин окликнул его и, отцепив одну из двух висевших у пояса гранат-лимонок, протянул на ладони.

Для начала возьмите!

Синцов, в качестве адъютанта записывавший в блокнот фамилии, звания и номера частей, молча радовался тому запасу терпения и спокойствия, с которым Серпилин говорил с людьми.

Нельзя проникнуть в душу человека, но Синцову за эти дни не раз казалось, что сам Серпилин не испытывает страха смерти. Наверное, это было не так, но выглядело так.

В то же время Серпилин не делал виду, что не понимает, как это люди боятся, как это они могли побежать, растеряться, бросить оружие. Наоборот, он давал почувствовать им, что понимает это, но в то же время настойчиво вселял в них мысль, что испытанный ими страх и пережитое поражение – все это в прошлом. Что так было, но так больше не будет, что они потеряли оружие, но могут приобрести его вновь. Наверное, поэтому люди не отходили от Серпилина подавленными, даже когда он говорил с ними круто. Он справедливо не снимал с них вины, но и не переваливал всю вину только на их плечи. Люди чувствовали это и хотели доказать, что он прав.

Перед вечерним привалом произошла еще одна встреча, непохожая на все другие. Из двигавшегося по самой чащобе леса бокового дозора пришел сержант, приведя с собой двух вооруженных людей. Один из них был низкорослый красноармеец, в потертой кожаной куртке поверх гимнастерки и с винтовкой на плече. Другой – высокий, красивый человек лет сорока, с орлиным носом и видневшейся из-под пилотки благородной сединой, придававшей значительность его моложавому, чистому, без морщин лицу; на нем были хорошие галифе и хромовые сапоги, на плече висел новенький ППШ, с круглым диском, но пилотка на голове была грязная, засаленная, и такой же грязной и засаленной была нескладно сидевшая на нем красноармейская гимнастерка, не сходившаяся на шее и короткая в рукавах.

Товарищ комбриг, – подходя к Серпилину вместе с этими двумя людьми, косясь на них и держа наготове винтовку, сказал сержант, – разрешите доложить? Привел задержанных. Задержал и привел под конвоем, потому что не объясняют себя, а также по их виду. Разоружать не стали, потому что отказались, а мы не хотели без необходимости открывать в лесу огонь.

Заместитель начальника оперативного отдела штаба армии полковник Баранов, – отрывисто, бросив руку к пилотке и вытянувшись перед Серпилиным и стоявшим рядом с ним Шмаковым, сердито, с ноткой обиды сказал человек с автоматом.

Извиняемся, – услышав это и, в свою очередь, прикладывая руку к пилотке, сказал приведший задержанных сержант.

А чего вы извиняетесь? – повернулся к нему Серпилин. – Правильно сделали, что задержали, и правильно, что привели ко мне. Так действуйте и в дальнейшем. Можете идти. Попрошу ваши документы, – отпустив сержанта, повернулся он к задержанному, не называя его по званию.

Губы у того дрогнули, и он растерянно улыбнулся. Синцову показалось, что этот человек, наверное, был знаком с Серпилиным, но только сейчас узнал его и поражен встречей.

Так оно и было. Человек, назвавший себя полковником Барановым и действительно носивший эту фамилию и звание и состоявший в той должности, которую он назвал, когда его подвели к Серпилину, был так далек от мысли, что перед ним здесь, в лесу, в военной форме, окруженный другими командирами, может оказаться именно Серпилин, что в первую минуту лишь отметил про себя, что высокий комбриг с немецким автоматом на плече очень напоминает ему кого-то.

Серпилин! – воскликнул он, разведя руками, и трудно было понять, то ли это жест крайнего изумления, то ли он хочет обнять Серпилина.

Да, я комбриг Серпилин, – неожиданно сухим, жестяным голосом сказал Серпилин, – командир вверенной мне дивизии, а вот кто вы, пока не вижу. Ваши документы!

Серпилин, я Баранов, ты что, с ума сошел?

В третий раз прошу вас предъявить документы, – сказал Серпилин все тем же жестяным голосом.

У меня нет документов, – после долгой паузы сказал Баранов.

Как так нет документов?

Так вышло, я случайно потерял... Оставил в той гимнастерке, когда менял вот на эту... красноармейскую. – Баранов задвигал пальцами по своей засаленной, не по росту тесной гимнастерке.

Оставили документы в той гимнастерке? А полковничьи знаки различия у вас тоже на той гимнастерке?

Да, – вздохнул Баранов.

А почему же я должен вам верить, что вы заместитель начальника оперативного отдела армии полковник Баранов?

Но ты же меня знаешь, мы же с тобой вместе в академии служили! – уже совсем потерянно пробормотал Баранов.

Предположим, что так, – нисколько не смягчаясь, все с той же непривычной для Синцова жестяной жесткостью сказал Серпилин, – но если бы вы встретили не меня, кто бы мог подтвердить вашу личность, звание и должность?

Вот он, – показал Баранов на стоявшего рядом с ним красноармейца в кожаной куртке. – Это мой водитель.

А у вас есть документы, товарищ боец? – не глядя на Баранова, повернулся Серпилин к красноармейцу.

Есть... – красноармеец на секунду запнулся, не сразу решив, как обратиться к Серпилину, – есть, товарищ генерал! – Он распахнул кожанку, вынул из кармана гимнастерки обернутую в тряпицу красноармейскую книжку и протянул ее.

Так, – вслух прочел Серпилин. – «Красноармеец Золотарев Петр Ильич, воинская часть 2214». Ясно. – И он отдал красноармейцу книжку. – Скажите, товарищ Золотарев, вы можете подтвердить личность, звание и должность этого человека, вместе с которым вас задержали? – И он, по-прежнему не поворачиваясь к Баранову, показал на него пальцем.

Так точно, товарищ генерал, это действительно полковник Баранов, я его водитель.

Значит, вы удостоверяете, что это ваш командир?

Так точно, товарищ генерал.

Брось издеваться, Серпилин! – нервно крикнул Баранов.

Но Серпилин даже и глазом не повел в его сторону.

Хорошо, что хоть вы можете удостоверить личность вашего командира, а то, не ровен час, могли бы и расстрелять его. Документов нет, знаков различия нет, гимнастерка с чужого плеча, сапоги и бриджи комсоставские... – Голос Серпилина с каждой фразой становился все жестче и жестче. – При каких обстоятельствах оказались здесь? – спросил он после паузы.

Сейчас я тебе все расскажу... – начал было Баранов.

Но Серпилин, на этот раз полуобернувшись, прервал его:

Пока я не вас спрашиваю. Говорите... – снова повернулся он к красноармейцу.

Красноармеец, сначала запинаясь, а потом все уверенней, стремясь ничего не забыть, начал рассказывать, как они три дня назад, приехав из армии, заночевали в штабе дивизии, как утром полковник ушел в штаб, а кругом сразу началась бомбежка, как вскоре один приехавший из тыла шофер сказал, что там высадился немецкий десант, и он, услышав это, на всякий случай вывел машину. А еще через час прибежал полковник, похвалил его, что машина стоит уже наготове, вскочил в нее и приказал скорей гнать назад, в Чаусы. Когда они выехали на шоссе, впереди была уже сильная стрельба и дым, они свернули на проселок, поехали по нему, но опять услышали стрельбу и увидели на перекрестке немецкие танки. Тогда они свернули на глухую лесную дорогу, с нее съехали прямо в лес, и полковник приказал остановить машину.

Рассказывая все это, красноармеец иногда искоса взглядывал на своего полковника, как бы ища у того подтверждения, а тот стоял молча, низко опустив голову. Для него начиналось самое тяжкое, и он понимал это.

Приказал остановить машину, – повторил последние слова красноармейца Серпилин, – и что дальше?

Потом товарищ полковник приказал мне вынуть из-под сиденья мою старую гимнастерку и пилотку, я как раз недавно получил новое обмундирование, а старую гимнастерку и пилотку при себе оставил – на всякий случай, если под машиной лежать. Товарищ полковник снял свою гимнастерку и фуражку и надел мою пилотку и гимнастерку, сказал, что придется теперь пешком выходить из окружения, и велел мне облить машину бензином и поджечь. Но только я, – шофер запнулся, – но только я, товарищ генерал, не знал, что товарищ полковник забыл там документы, в своей гимнастерке, я бы, конечно, напомнил, если б знал, а то так все вместе с машиной и зажег.

Он чувствовал себя виноватым.

Вы слышите? – Серпилин повернулся к Баранову. – Ваш боец сожалеет, что не напомнил вам о ваших документах. – В голосе его прозвучала насмешка. – Интересно, что произошло бы, если б он вам о них напомнил? – Он снова повернулся к шоферу: – Что было дальше?

Благодарю вас, товарищ Золотарев, – сказал Серпилин. – Занеси его в списки, Синцов. Догоняйте колонну и становитесь в строй. Довольствие получите на привале.

Шофер было двинулся, потом остановился и вопросительно посмотрел на своего полковника, но тот по-прежнему стоял, опустив глаза в землю.

Идите! – повелительно сказал Серпилин. – Вы свободны.